— Я пришел извиниться за своего друга и учителя. У него был сердечный приступ, сейчас ему очень плохо…
Микеланджело взглянул в красноречивые глаза Рафаэля.
— Почему он набросился на меня?
— Может быть, потому, что вот уже много лет он… он подражает самому себе. Разве он в состоянии думать о какой-то ломке, об изменении своей манеры, когда он знаменит во всей Италии и его так любят и здесь, во Флоренции, и на родине, в Перуджии, и даже в Риме?
— Я боготворил его работу в Сикстинской капелле.
— Так как же вы не понимаете? Глядя на «Купальщиков», он испытывал то же чувство, что и я: перед ним была совершенно новая живопись, новый мир, в который надо еще войти. Для меня это вызов. У меня открылись глаза, я понял, что искусство еще более прекрасно, чем мне казалось. Но я молод, мне нет и двадцати двух лет. Жизнь моя еще вся впереди. А Перуджино пятьдесят пять, он уже никогда не начнет заново. После вашей живописи его искусство становится старомодным. — Рафаэль смолк и тяжело вздохнул. — От этого кто угодно заболеет…
— Я очень тронут тем, что ты пришел сюда, Рафаэль.
— Так будьте же великодушны. Проявите доброту и не обращайте внимания на его нападки. А это будет вам нелегко. Он уже сходил в Синьорию, черня там вашу работу, он созывает сегодня художников на вечер в Общество Горшка — и все за вашей спиной.
Микеланджело был в ужасе.
— Но если он начал против меня войну, я должен защищаться!
— А надо ли, по сути, вам защищаться? Ведь во Флоренции все молодые художники и так на вашей стороне. Пусть Перуджино шумит, сколько хочет, скоро он устанет, присмиреет, и все рассеется само собою.
— Хорошо, Рафаэль, я буду отмалчиваться.
Но исполнять это обещание ему становилось все труднее. Перуджино предпринял против него настоящий крестовый поход. Шли дни, недели, и ярость его не утихала, а разгоралась все больше. Он уже жаловался на Микеланджело не только Синьории, но и попечителям Собора и цеху шерстяников.
К февралю Микеланджело убедился, что враждебные происки Перуджино не столь уж тщетны: вокруг него образовался небольшой кружок сообщников, самым горластым из которых был Баччио Бандинелли, семнадцатилетний скульптор, сын влиятельнейшего во Флоренции золотых дел мастера. Там же подвизался кое-кто из друзей Леонардо.
Микеланджело выпытывал, что думает по этому поводу Граначчи. Тот старался хранить свое обычное спокойствие.
— Эти люди поддерживают Перуджино по разным причинам. Одни были недовольны тем, что ты, скульптор, взял заказ на живопись. Других раздражает сам картон. Если бы он у тебя вышел обыкновенным, посредственным, тогда, я думаю, никто бы не волновался.
— Значит, это… ревность?
— Зависть, скорей. То же чувство, какое ты питаешь к Леонардо. Выходит, тебе нетрудно понять их.
Микеланджело вздрогнул. Никто, кроме Граначчи, не дерзнул бы сказать ему такую вещь, и никто, кроме Граначчи, не знал, насколько это справедливо.
— Я обещал Рафаэлю молчать и ничем не вредить Перуджино. Но теперь мне придется дать ему сдачи.
— Ты просто обязан. Он поносит тебя всюду — на улицах, в церкви…
Прежде чем перейти в наступление, Микеланджело осмотрел все, что создал Перуджино во Флоренции, — памятное ему с детства «Оплакивание» в церкви Санта Кроче, триптих в монастыре Джезуати, фреску в Сан Доменико во Фьезоле. Закончил он свой обход алтарем в церкви Сантиссима Аннунциата, для которого Перуджино написал «Успение Богородицы». Микеланджело увидел, что в ранних своих работах старый художник мастерски владел линией, с блеском применял ясные, светлые тона, очень привлекательны были его пейзажи. Но все последние картины Перуджино показались ему плоскими, слишком декоративными, лишенными силы и проникновенности.
В первое же воскресенье он пошел на обед в Общество Горшка. Как только он переступил порог мастерской Рустичи, смех и шутки среди художников сразу оборвались и наступила напряженная тишина.
— Что же вы все отводите глаза и молчите, — с горечью сказал Микеланджело. — Я не начинал этой ссоры. Я и не помышлял о ней.
— Верно, — отозвалось в ответ несколько голосов.
— Я не приглашал Перуджино к себе в палату Красильщиков. Он сам пришел, а потом набросился на меня и наговорил бог знает каких слов. Ни от кого ни разу я не слыхал ничего подобного. И я долго не обращал внимания на его козни, — вы это прекрасно знаете.
— Мы не виним тебя, Микеланджело.
В этот момент в мастерскую вошел Перуджино. Микеланджело молча смотрел на него минуту, а затем сказал:
— Когда твое дело в опасности, приходится обороняться. Я только что осмотрел все работы Перуджино, какие есть во Флоренции. И я понял, почему он хочет меня уничтожить. Для того, чтобы защитить себя.
В комнате воцарилось тягостное молчание.
— Я могу доказать это, — продолжал Микеланджело, — взяв любую его картину, одну за другой, фигуру за фигурой…
— Только не в моем доме, — прервал его Рустичи. — Я объявляю перемирие. Сторона, которая его нарушит, будет изгнана отсюда силой.
Перемирие длилось до утра: назавтра Микеланджело узнал, что Перуджино, разозленный речами Микеланджело в Обществе Горшка, обратился к Синьории и потребовал публично рассмотреть вопрос о непристойности «Купальщиков». Если Синьория встанет на сторону Перуджино, это будет означать отмену заказа на фреску. Микеланджело оставалось пока лишь жестоко злословить. Перуджино, говорил он каждому встречному, истощил свой талант. Его нынешнее работы старомодны, фигуры у него мертвы, анатомии он словно бы и не изучал, все, что он делает теперь, — только перепевы прежнего.