— Нет, видел. Я считаю ее прекрасной для любви, но не для скульптуры.
Он не любил Рим как город, но, по существу, Рим не был единым городом, а множеством городов — был Рим немецкий, французский, португальский, греческий, корсиканский, сицилийский, арабский, левантинский, еврейский, — каждый из них располагался на своей территории и терпел вторжение чужаков в свою общину не больше, чем римские флорентинцы. Бальдуччи говорил ему: «Эти римляне — гадкое племя. Или, вернее сказать, сотня гадких племен». Микеланджело убедился, что его окружает разношерстное сборище людей, которые по-разному одеваются, говорят на разных языках, едят разную пищу и поклоняются разным кумирам. Любой встречный в городе, казалось, вел свое происхождение откуда-то извне и призывал на Рим чуму, сифилис и прочие напасти, кляня его за развалины, наводнения, эпидемии, бесчинства, грязь и всеобщую продажность. Поскольку в Риме не было настоящей власти, не было законов, судов и советов, защищающих права жителей, каждая община налаживала самоуправление, как могла. Тибр являлся своеобразным кладбищем, где хоронили следы преступлений: утром на рассвете в его волнах то и дело всплывали, колыхаясь, трупы. Ни о справедливом распределении богатств, ни о равном для всех правосудии, ни о содействии искусству здесь не могло быть и речи.
Часами разгуливая по Риму, Микеланджело ощутил всю меру его запустения: под защитой просторных стен города во времена империи тут жило миллионное население, а теперь оно не насчитывало и семидесяти тысяч. Всюду в городе виднелись руины и заброшенные, мертвые жилища. Даже в самых населенных районах не было квартала, где между домами не зияли бы темные провалы, напоминавшие щербины во рту дряхлой старухи. Строения тут были возведены из совершенно разного, до безобразия пестрого материала — в ход шел и грубый, похожий по цвету на навоз, кирпич, и черный туф, и красно-коричневый травертин, и блоки серого гранита, и похищенный из древних зданий розовый и зеленый мрамор.
Манеры у римлян были отвратительны: люди ели прямо на улицах; даже состоятельные по виду женщины, выходя из булочной, жевали на ходу свежие, посыпанные сахарной пудрой слойки, с охотой ели у крестьянских возов и уличных жаровен горячий рубец и другую неприхотливую пищу; пообедать среди толпы, под открытым небом, никто не считал зазорным.
Жители не гордились своим городом, не желали украсить его или позаботиться об элементарных удобствах. Беседуя с Микеланджело, они говорили: «Рим — не город, Рим — это церковь. Мы не властны навести тут порядок или что-либо изменить». Когда Микеланджело спрашивал, зачем они живут в таком городе, ответ был один: «Потому что здесь можно заработать денег». Во всей Европе Рим считался самым неопрятным, отталкивающим городом.
Микеланджело видел этот разительный контраст между Римом и безупречно чистой Флоренцией, охваченной кольцом своих прочных стен. При мысли об однородном, быстро растущем и не знающем нищеты населении Флоренции, о ее республиканских порядках, процветающих архитектуре и искусстве, о ревностной гордости своими традициями, о том почтении со стороны всей Европы, которое вызывали успехи флорентинцев в просвещении и правосудии, картины римской разрухи и упадка вызывали у Микеланджело мучительное чувство. Еще мучительней для его сердца было видеть эту ужасающую по грубости каменную кладку зданий, мимо которых он ежедневно проходил. Идя по улицам Флоренции, он не мог удержаться от искушения провести ладонью по прекрасно высеченным и пригнанным блокам флорентинского светлого камня. А здесь, в Риме, он буквально содрогался, когда его искушенный глаз замечал шершавые, неловкие следы резца, израненную постыдными щербинами плоскость, перекошенные грани. Таким камнем флорентинцы не стали бы покрывать даже мостовые!
Микеланджело стоял на площади Пантеона, около лесов возводимого здания; строительные подмостки из деревянных стоек и железных труб рабочие связывали здесь кожаными ремнями. Клали стену; грани и плоскости огромных блоков травертина били неровные, с изъянами, так как строители явно не умели раскалывать камень. Микеланджело подхватил кувалду, повернулся к десятнику и сказал:
— Разрешаешь?
— А что разрешать?
Микеланджело постучал по краю глыбы, нащупывая линию, где камень расслаивался в продольном направлении, и властным быстрым ударом расколол его надвое. Взяв молоток и зубило у одного из рабочих, он обтесал и выровнял два полученных блока и мерными, с оттяжкой, ударами стал отделывать плоскости, пока камень не изменил и цвет и форму и не засиял под его руками.
Он поднял голову и увидел настороженные, враждебные взгляды. Пожилой каменщик проворчал:
— Это адская работа, человеку она не по силам. Ты думаешь, мы тесали бы здесь камень, будь у нас иной кусок хлеба?
Извинившись за непрошеное вмешательство, Микеланджело зашагал по Виа Пелличчариа: он чувствовал, что свалял дурака. Но разве флорентинский каменщик не считает, что обработать блок — это значит как-то выразить себя, свою индивидуальность? Даже друзья ценили каменщика в зависимости от того, насколько искусен и изобретателен он, придавая блоку печать своего характера. Работа с камнем всегда считалась самым уважаемым, самым почетным ремеслом — тут сказывалось древнее, первобытное убеждение, что человек и камень родственны друг другу по природе.
Возвратясь во дворец, Микеланджело получил записку: Паоло Ручеллаи приглашал его на прием в честь Пьеро де Медичи и кардинала Джованни де Медичи — Пьеро приехал в Рим, чтобы набрать себе войско, а кардинал жил здесь постоянно, занимая небольшой особняк близ Виа Флорида. Микеланджело был тронут тем, что о нем вспомнили; приятно было хоть на время покинуть постылую каморку и столовую в кардинальском дворце и вновь встретиться с Медичи.